«…в деревне – мрак, вонь, нищета, голод, мы все олифой пропахли, а Москва – что ни дом, заглядение, наряды, пища, роскошь. Я лежу на нарах в мастерской, слушаю про богатство, – чудеса! Я иду к Панкрышеву на квартиру с праздником поздравлять, – пол у него воском натерт, в прихожей фигуры стоят, дочка его за дверями ходит в кисейном платье, как херувим, – сам Егор Парфентьевич выйдет в сером пиджаке и в желтых полсапожках, – красота!.. И мне от этого никак не весело, останусь один, думаю, завидую: „почему же моя такая разнесчастная доля, что я хуже других, что ли?“ – И дело наше – иконы, знаю – жульничество, народ обманываем, тоже невесело. Я людей боялся, – я от них мало добра видел, – я так понимал, что, если я с дорожки не столкну, меня столкнут. И решил я, – неужели я хуже других?.. – возлелеял я в себе мечту, – буду каждую копейку беречь, буду работать, буду копить, – дом себе построю за забором, собаку у ворот привяжу, цепь на калитку пристегну, от людей спрячусь, буду землю пахать, на маслобойке работать, ни от кого не зависеть. Я ведь почему от иконы хотел уйти? – хотел отстраниться от жульничества! Я все справедливо понимал. Думаю – обязательно добьюсь своего. Думаю – каждую копейку считать стану, – не может того быть, чтобы правды на земле не было, – добьюсь правды!.. Наказал я себе урок, – дом поставить, пятистенку, лошадей, коров, овец довести до полной нормы, маслобойку справить, а сверх того скопить тысячу рублей, и тогда – в деревню, жить по совести. Ну, своего труда я не жалел… ну, и хозяйского добра – тоже, – я ведь видел, как хозяин работает, – золотцо там, краска, кипарисовое дерево… Ты думаешь, меня завидки не брали, когда ты с Фимой в театр ходил, а я сидел, на сторону работал потихоньку от хозяина? – или не стыдно мне было, когда ты кликнешь меня, поднесешь мне стаканчик, – а я и богаче тебя, а только и подношу тебе – что спасибочки?.. Это верно, завидовал я тебе, я всем завидовал, но мечта моя и характер брали верх, „я, мол, зато избу новую поставил, богородку купил“… И – как я мечтал! – лягу у себя в мастерской на нарах, свет пригасят, а я вижу в темноте, наяву, как я дом отстраиваю новый, какие в нем будут рамы, – думаю про рамы, и они наяву передо мною в темном помещении около потолка, как я нетеля в свои ворота ввожу, как нетель упирается у подворотни, дурашка, как я ее глажу за ушами и кусочек сахара ей сую, а губы у ней теплые, мягкие, сырые… как баба моя на крылечке стоит, руки скрестила, груди подперла… эх, что говорить!.. Страшное дело – мечта! – просыпался я до света, жил в общежитии от всех в стороне, кроме хозяина, никуда не ходил. Боялся, если позовут, – потому отвечать надо на угощение. Сижу над иконой, расписываю палаты, а сам думаю: „Сегодня Алексей божий человек, телегу, телегу надо налаживать, навоз, навоз надо возить!“ – сижу сверх времени, а сам думаю: „Время к полуночи, не забыла ли Ариша коровку подоить, не заспала ли?“ – и сержусь на нее. На две жизни жил, – и не год, не два, а два десятка лет. Надо сказать верно, – меня уважали, а еще больше того боялись. – Панкрышев меня приказчиком сделал, у нас с ним рука в руку. И в деревне все мне кланялись, – тогда такой строй был… Это все верно, Роман. Девятнадцатого июля девятьсот четырнадцатого года мне осталось копить до полной моей мечты сто восемьдесят три рубля, и скопленные восемьсот двадцать семь рублей я получил из банка в девятнадцатом году – и то обманом – когда я мог купить на них один пуд муки… Эх, и страшная для меня началась жизнь! С фронта в деревню я волком приехал, тайком, дезертиром. Какое рушение происходило, как я понимал, – земля на дыбы становилась. Таких, как ты, больше при царе было, чем таких, как я. Вам все нипочем было, войну – долой, царя – долой, усадьбы жги!.. Вы рушили все со зла на империю, я так понимал, и потому, что сами ничего не копили. А писем из деревни нету, что там деется – может, и там рушение, – я записался в эсеры, а потом бросил винтовку, не стерпел от тоски по дому, три дня по ночам кустами с фронта утикал, сел на крышу на теплушку и поехал, на вольном воздухе, с юго-западного фронта через всю Украину. Разное, конечно, было, что а я вижу? – подъезжаем к одной станции, к теплушкам женщины бегут безо всякого страху, – „родимые, говорят, у нас тут сахарный завод мужики делили, на душу пришлось по двадцать четыре пуда, – не надо ли кому сахарку?“ – подъезжаем к другой станции, к теплушкам старики и подростки, – „братишки, говорят, тут мы спиртовой завод делили, спирту не требуется?“ – на третьем делили мельницу, – на одной станции старичок вышел не старичок, а иконостас, весь малыми в золотых кружочках помещичьими портретиками увешан. На крыше у нас от скуки в три листика австрийские винтовки проигрывали. Я ведь знал, что такое копить, – я и вижу только одно рушение, – сижу на крыше и думаю: „Неужели и меня порушили?“– А тут идет разговор, – на месте обязательно „дезертиров ловят“, – „неужли и я в разбойники попал? – Скорей бы домой, думаю, там иконники меня знают, скорей бы объяснить, что я трудовик!“ – и на грех ко всему – иконы, – ведь сказать на крыше, что я богомаз, с крыши выкинут, как жандарма какого!.. Всю жизнь уважаемо жил, все ко мне с почтением и страхом, и – на-ко вот, как оборачивается, на крыше жуликом еду. На фронте я не боялся, два Георгия имел, – сижу на крыше, то спрячу Георгиев, то опять нацеплю. И ничего не понимаю, и спать не могу, душа болит, беспокойство, страх. Слез в Шуе, к Палеху ночью подошел, дотемна у Люлеха в кустах прятался. Иду к своей избе – руки потеют, сундучок в руках не держится. Допрежь того, как постучать, дом» кругом обошел, беспорядку ждал. Собака залаяла, я голос узнал, я ее еще щенком из Ипатьевского монастыря привез, порода – дог. Услышал лай, – обрадовался. Стучу. Отперла жена. Дезертиров, говорит, не ловят, почитай вся округа в дизиках. Я вздохнул полной грудью. Всю ту ночь не спал. Всю ночь осматривал хозяйство, дом, двор, руками щупал, на крышу лазил, в подвал к картошке спускался троекратно, – с телушками, с овцами, с лошадьми – без малого, что не расцеловался, а обниматься обнимался. Мое! хозяин! – достиг мечты! – никому ничего не обязан и ничего больше не желаю!.. – На рассвете велел баню истопить, а до бани усадьбу три раза обошел кругом и на Палешку, на маслобойку бегал. Выпарился, лег спать. Проснулся ввечеру, Ариша говорит – соседи, родственники приходили здороваться, спрыснуть возвращение в целости и невредимости, – а мне видеть никого не хочется, мне бы маслобойку наладить, мне бы лошадь новым скребком – с фронта привез, австрийский – вычистить. Сказал жене: «Раньше завтрашнего вечера никого ко мне не пускай, запри ворота, а к вечеру купи самогону!» – А на другой-то день вечером собрание какое-то было, никто ко мне не пришел, я этому порадовался, – не требовалось мне людей. Через неделю Ариша говорит мне: «Прозвание тебе на селе дали – Бирюк», – и я сам выйду на улицу, поговорю с соседом, чувствую – нету ко мне прежней приветливости и почтения. – «С чего бы?» – думаю и – без внимания. Пришла весна, я в поле. Иконное дело кончено, все за лошадей хватаются, а у меня – пожалуйста, все приготовлено, работаю и наслаждаюсь, все у меня хорошо, а кругом у иконников голод, недостача, с лошадьми они обращаться не обучены. Я никуда, ко мне никто. Мне чуть-чуть обидно, однако все без внимания… Это верно. А спокойствия нет. Нету спокойствия. Еще собаку завел. С вечера дом обойду, все запоры проверю. Ночью просыпаюсь, иду с топором маслобойку проверить. Просыпаюсь ночью от сердечного укола, вскакиваю, сердце бьется, сам мокрый, страшный, – прислушиваюсь, – тихо. «Что же это, думаю, достиг жизненного счастья и опять страшно, – кого боюсь? – к чему бы?» – Беру топор, иду хозяйство осматривать, а на двор выйти боязно, а еще георгиевский кавалер. Днем иду по слободе, соседи, родственники навстречу, а у меня вроде шапка к голове прилипла и язык лыковый. По ночам думаю: «Панкрышева боялся и ему завидовал, теперь народа и революции боюсь и им завидую, – где же справедливость? – что же это будет? – хозяйство в порядке, все есть, все в исправности, работаю, как хотел, от людей освободился, а покою нет и вроде как первый товарищ топор, – как же это так получается? – почему у меня с народом неполадки? – То почетный человек, а то шапку от головы отодрать трудно, Бирюком прозвали!» – Часто я тогда