Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар - Страница 157


К оглавлению

157

Горничная отнесла пакет и конверт в комнату ее сиятельства Ольги Витальевны, как именовала княжну горничная по приказу князя. Оля горько расплакалась, прочитав письмо Андрея, она упала лицом на подушки, она плакала безмолвно. Ей стало очень страшно. Она была анемична в отца. Она жила в привидениях. Привидения начинались от предков, по законам которых должен был жить дом, и она была – ее сиятельством княжною, по законам которых она жила за страшными – и тоже призрачными – заборами, построенными от предков, где надо было от первых проблесков сознания изучать музыку, но вообще учиться и познавать жизнь – только дома, отдельно от всех, когда Тютчев и Фет были границей, допускавшейся князем-родителем. Дом привидений был страшен не только привидениями на самом деле, но и реальной жизнью, приходившей в дом, как привидение. Привидением было место рождения – старая усадьба, построенная прадедом после 812-го года, сгоревшая, как привидение, в 905-м году, сожженная привидениями-крестьянами… Вчера ночью, в метель, Оля вернулась из деревни, из имения маминого брата. Папа и мамин брат, мама и жена маминого брата – все масленичные дни говорили только о привидениях – предков, Государственной думы, государственного совета, столыпинской реформы, которая проводилась несмотря на то, что сам Столыпин был убит, прошед, как привидение, в рассказах папы… Усадьбу у маминого брата охраняли ингуши, – и жена маминого брата, женщина по возрасту ближе к Оле, чем к маме, родившаяся в Санкт-Петербурге, разглядывая ингуша в бурке и папахе, разговаривавшего у крыльца с горничной, спросила задумчиво Олю, отрываясь от своих раздумий:

– Ужели тебя еще ни разу не поцеловал ни один мужчина?..

И Оля плакала у себя в комнате над своею фотографией горькими слезами, потому что прошлым летом, в июле, когда только-только расцвели табаки, у нее в саду за крокетной площадкой ее поцеловал Андрей Криворотов и, поцеловав, сказал, что она самое дорогое в его жизни и самое чистое, – в тот вечер тогда папа спросил, чем она так возбуждена? – она скрыла истину, – Андрей единственный не был привидением.

Дома отец доктор Иван Иванович уже знал о гимназической сыновней истерике. Он ждал сына для объяснений. Сын пришел и прошел в свою комнату. Отец – в домашних туфлях, на цыпочках подошел к двери в комнату сына, вкрадчиво постучался, – и в сыновней общей тетради от того вечера осталась запись, –

«Папа, милый папа!., он говорит и думает так, как подсказывает ему его совесть, но, когда он делает то, что вытекает из его рассуждений по совести, – это получается обязательно не так, как у всех, и обязательно очень тяжело, для него в первую очередь!.. Я никогда никого не хочу судить: я не имею права, я не имею права, – но папа, он хочет ходить своей собственной дорогой и спотыкается о собственного сына, когда надо не самому ходить по своей дороге, а для всех сделать хорошие пути. Папа, так же, как и я, в лесу, в громадном темном лесу ходит с завязанными глазами!..»

Это было страшное время Андрея, страшные месяцы. Он совершенно изменился, он вырос, он замолчал. Он остриг волосы. Он старался, чтобы его никто не замечал – никто из старых его друзей. Он на пятерки стал знать уроки и быть примерным в классе, состязаясь с Кошкиным и обгоняя Кошкина в гуманитарных предметах. Он мало читал. Он часто появлялся на Откосе в часы, когда гимназистки уже не гуляли и гуляли те, которые неизвестно как образовывались в Камынске из девочек в девушек, совсем недавно бегавшие еще с цыпками на руках и на зимы пропадавшие по домам, а теперь гулявшие до поздних вечеров и неизвестно чем занимавшиеся дома. До класса доходили темные вести. Исаак Шиллер принес однажды весть о том, что Андрей Криворотов будто бы получил пощечину от гимназистки Полочанской за то, что на третий день знакомства схватил ее за колено. Антон Коцауров и Игнатий Моллас своими глазами видели будто бы, как Андрей Криворотов гулял на Подоле, прячась в темный переулок, с дочерью огородника Потапова… А чертановский староста Сидор Наумович сказал шепотом Ивану Ивановичу Криворотову, попечителю чертановской школы, встретив его на базаре:

– А я тебе, Иван Иванович, давно про один пункт объявить хотел. В том самом доме у нас, где раньше в половине Обуховы жили, во всем дому проживают теперь дорожные работницы, подметальщицы, – ну, известно, женский барак… Так, значит, аптекаревы Шиллеровы двое, Коцауров Антон, Модласов сын да твой Андрей с ними, гимназисты, одним словом, совместно с фреевскими подмастерьями приладились в этот барак на гулянки, видать, водку таскают, девки песни орут…

Андрей делал дневниковые записи в общей тетради, между учебных записей, – и ни одну из них не заканчивал.

«…Вот, я обернулся спиной к свече и увидел на стене свою тень. Кривляющаяся, вздрагивающая, безлично-жалкая, бежала она по полу и поднималась к потолку. Вот такая же и моя жизнь – кривляющаяся, безлично-жалкая, скорченная. Днями я спокоен. Днями я могу говорить обо всем, что угодно, даже о бывших моих апостолах, о Геккеле и Мечникове, днем я еще согласен на их фронэму и манэру… Но вот приходит ночь, и мне не до мироздания. Ночами приходит тоска. Кажется, из темных углов темной комнаты выходит она и, обвиваясь вокруг тела, как змея, вползает в грудь и оттуда, из защемленного сердца, расходится по всему телу – будто капли яда. Я вспоминаю ушедшее и думаю о настоящем. Я – люблю ушедшее, презираю настоящее – и боюсь, не любя, презирая, будущее. Я люблю мое ушедшее – мое милое, далекое, никому не известное, никому не нужное – детство… Я люблю мое ушедшее и – ненавижу, ненавижу его! – потому что оно дало мне сказки. Первая – великая сказка – жизнь и о жизни. Вторая сказка – о моем я. И третья сказка – о девушке, для которой я придумал даже имя, единственное в мире – Тэлла. С этими звонкими сказками я жил, верил им, растил и лелеял их, мечтая, мечтая о них все мое детство. Этих сказок нет больше. Они разбиты. И я ненавижу прошлое, давшее мне эти сказки!..»

157