На базаре были куплены две курицы. Связанными их понесли домой, несла Александра Михайловна, рядом с ней шел Сергей Иванович, и Сергей Иванович впервые в жизни видел зрелище, которому никак не удивлялась Александра Михайловна. Все петухи от базара до дома Александры Михайловны, мирно покоившиеся со своими курами в придорожной пыли в бурьянах, видя на руках Александры Михайловны связанных кур, становились свирепыми и бросались на Александру Михайловну, свирепые, страшные, клевали, царапали когтями, били крыльями, грозно кричали, призывая петушиных товарищей на помощь. Александра Михайловна прятала связанных кур под фартук и отбивалась от петухов. Совершенно естественно, петухи не умели взять в свои когти дубину (ту самую, с которой началась человеческая цивилизация, отличившая человека от зверя), – иначе б они били Александру Михайловну дубинами. Перед казнью к обеду куры были положены в садике на скамейку. В садике на ковре сидел восьмимесячный сын Сергея Ивановича, который уже стоял однажды самостоятельно, который сделал еще одно замечательное дело, а именно: никем не поддерживаемый, по своей инициативе, вполз с земли на крылечко дома Александры Михайловны, прополз целых пять ступенек! – сын сидел на ковре; в руках у него был стебелек василька с тремя цветками; около сына лежали игрушки; он благодушествовал и занимался еще одним новым своим делом, также только что открытым, а именно: орал во всю свою восьмимесячную глотку, – что – совершенно точно – считалось у него пением, – совершенно точно, – так как стоило сказать: «Ну, Воробушек, – спой», как он начинал это свое орание; куры лежали на скамейке покойно; вдруг на заборе появился петух, он прокукарековал и заклекотал повелителем; одна из куриц откликнулась ему, она затрепыхала связанными крыльями, она истерически закудахтала, она упала со скамейки в сторону ковра; сын на ковре прекратил свое пение, он затих и затаился, как жучок; курица кудахтала, она еще раз трепыхнула связанными крыльями, она стала еще ближе к ковру, сын окончательно затаился, неподвижный и сжавшийся в комочек, – Сергей Иванович впервые увидел в глазенках у сына страх, – сын смотрел на курицу затаенными глазами; курица опять трепыхнулась и еще приблизилась к ковру; затаившийся сын бесслышно переменил позу, он стал на колени; он готовился к обороне; отец крикнул сыну:
– Воробушек! – ты это что же, брат, трусишь?!
Сын на момент глянул в сторону отца, он не видел отца до этого; и этого момента было достаточно, чтобы все переменилось; лицо сына изобразило угрозу, он грозно крикнул: «Ких! ких!», и он со скоростью четвероногого жука ползком и грозно бросился на противника, навстречу врагу; он нападал на врага; в руках его был васильковый стебелек; совершенно по-боевому он замахнулся васильком на курицу; он был грозен, уверенный в победе и в том, что его защитит отец; он делал грозный вид, чтобы запугать врага; в руках у него была дубина (та самая, с которой началась человеческая цивилизация, отличавшая человека от зверя), дубиною служил стебелек василька; дубина была взята сознательно. В саду над сыном и над курицей цвели липы и цвело солнце. Сын, кусочек человеческого мяса, созрел в человека. Отцу и эпохе надо было позаботиться, чтобы человек вырос в гражданина бесклассового общества, для того, чтобы социализмом вытравить тот древний – и страшный инстинкт, который прошел через все века человечества до социализма, – инстинкт дубины.
Восемнадцатого июля к художникам прибыли дорогие гости – на автомобиле с женою приехал из Иванова Сергей Петрович Аггеев, на аэроплане из Москвы прилетел с женою и дочерью заместитель всесоюзного автодорожного мастера Цудортранса (того самого, которого часто поминал Яков Андреевич Синицин), прилетел Михаил Осипович Лифшиц. Их ждали, и все же они приехали неожиданно – во всяком случае, баран «на ногах», которого должны были художники на берегу Люлеха за рыбною ловлей превратить в шашлык по рецептам, вывезенным с Кавказа Котухиным и Маркичевым, – баран оказался в стаде, а стада на полдни не пригоняли, а стада в лесу не нашли, – и дорогие гости были встречены не шашлыком, но традиционным холодцом, капустой, солеными огурцами, яичницей с зеленым луком и, конечно, чарою серебряной, на золотом блюде поставленной. Дорогие гости ходили из дома в дом знатнейших художников, чтобы никого не обидеть, ходили, окруженные художниками и песнями, смотрели работы художников, выслушивали легенды и истины об охоте и о сенокосе, и все это было точь-в-точь, как на миниатюрах гулянок и демонстраций. Гости уехали ввечеру. Художники были возбуждены. В возбуждении изумленный народ пел чарочку серебряную, на золотом блюде поставленную – «всем, всем, всем!..».
Ввечеру пригнали стадо, вместе со стадом пришел баран, купленный «на ногах», – и художники, пусть без гостей – («уж как жаль, что вот так-то получилось, без дорогих гостей приходится, конечно, да… да, это уж да!»), – художники отправились на Люлех жарить барана, слушать берендеев лес и есть кавказское кушание – шашлык. Когда стемнел лес и пошли туманы полночи, когда прогорел маркичевский костер, Дмитрий Николаевич Буторин пел свою биографию:
На заре туманной юности
Всей душой любил я девицу.
…С ней зима – весна, ночь – ясный день…
Не забыть мне, как последний раз
Я сказал ей, – прости, милая!..
А совсем уже за полночь, когда были одни только дыдыкинские звезды во мраке, когда деревья пододвинулись к кострищу, подернувшемуся пеплом, художники, поговорив о сенокосе, который начинался с понедельника, заговорили – о кладе от Пятого года. Он был зарыт под окнами, под третьим окном со двора около маркичевской избы. И художники решили наутро же откапывать клад.