Само собой подразумевается, что иконописцы вместе с монахами знали религиозную кухню, чему удивляться не полагалось. Само собой разумеется, что пили иконописцы вместе с монахами, изощряясь в качествах настоек на черносмородиновом листе иль на черносмородиновой почке (что лучше?), и, напиваясь почечными настоями, говорили «по душам», – о делах и «о бабах». Дела монахов – это богослужения, чудодейства, мощи. Был случай, пил богомаз водку с иеромонахом для разнообразия в священной пещере, за стол приладив раку с мощами, а, опившись, раку вскрыл и в ней, кроме прочего, нашли коробку из-под килек и пустые бутылки, явно оставленные предшествовавшими пьяницами. А «бабы», – в домашнем просторечии монахи не назывались Пафнутиями или Варахиалами, – но жеребцами. Прежде чем войти к монаху в келью, надо было сказать, – «молитвами святых отец наших, господе Иисусе Христе наш, помилуй нас!» – и если монах не ответит «аминь», войти к нему нельзя: либо опился, либо «с бабой». Монашеские женщины жили в соседних слободах. Купчихи и вдовы-мещанки приезжали в монастыри, чтобы насладиться Богом и монашеской плотью. Иных совращали «божим видением» и велением. Иных заманивали в келий с исповедей. Многих насиловали. В Палехе был мастер Шишкин, Иван Дмитриевич, отличный иконописец; он был нанят Троице-Сергиевой лаврой в лаврские иконописные мастерские мастеров – учителем; он поехал в лавру вместе со своей семьей; девятилетняя его дочь пошла однажды в монастырскую трапезную за хлебом и была изнасилована монахами. Занимались монахи играми, непереносимыми на бумагу, от опоя, от сытости, от безделия, рядились у себя в келиях в женские панталоны, изображая из себя гризеток. Женщин монахинь звали «божьими свинками». Женская судьба и в монастыре была тяжелей и обездоленней, чем мужская, – по тогдашним традициям. Если большинство монахов шло в монастырь по лености, по неудачничеству, по моральной дефективности, на даровые хлеба, – во всяком случае шли по своей воле, – то подавляющее большинство женщин были сосланы в монастыри другими людьми, обетами отцов, выброшенностью из среды жизненной неудачей и горем. Оказывается, по палехским впечатлениям, монахинь надо было, говоря по существу, – насиловать. Иконописцы влюблялись в послушниц, послушницы влюблялись в иконописцев. Через старух послушницы присылали иконописцам туфельки для часов, салфеточки, махорошники – и записки. Через старух же иконописцы посылали послушницам стихи, изображения женских головок своего мастерства и – мольбы о свидании, выйти погулять хотя бы на кладбище или в рощу, хотя бы на минуточку, чтобы глянуть единым глазком. И если монахиня вышла в рощу, ее следовало насиловать, в силу крайности того положения, что они давали обет Богу быть Христовыми невестами и никогда на словах не согласятся, а без слов бывают очень довольны. Монахини пахнули ладаном, – монахини выходили в рощу, – и на второй, на третий раз иконописческие носы устанавливали, что к ладанному запаху примешивался запах одеколона, – иконописцы понимали, что этот запах приносился для них. Иконописцы не понимали убожества человеческой юдоли!..
В Палехе жил иконописец Шишкин, Иван Дмитриевич, отличный мастер: он был нанят в Троице-Сергиевские лаврские иконописные мастерские; у него изнасиловали дочь; были свидетели; он судился с монахами и с лаврой, – и он же оказался перед всей иерархией судов виноватым, и осужденным, и изгнанным из лавры в позор и в нищету. Об этом иконописцы очень хорошо знали. В Киево-Печерской лавре, однако, имелась, оказывается, кроме пещер с мощами, доступных обозревателям, и кроме танцевальных пещер, так скажем – пыточная пещера; в этой пещере пытали непослушных, в том числе и монахов, в том числе и – женщин, в том числе и детей, и на дыбе, и подноготной, всеми средневековыми способами; иные в этой пещере жили по годам на цепи, на цепи и умирая; почва приднепровских гор, в которых нарыты пещеры, имеет свойство мумизировать человеческие тела, – но к этой пыточной пещере приставлены были и специалисты по выделке мумий; в этой пещере производились мумии и тех мужчин и женщин, которые в этой же пещере были замучены; мумии шли на мощи. Об этом иконописцы знали хорошо! Их ремесло было прицерковным, примонастырским ремеслом.
Их ремесло, через безграмотных Сафоновых, грамотнейшего Кондакова и просвещеннейшего Забелина, проникало к столпам империи.
Их ремесло учило Васнецова и Нестерова.
Это иконописцев не касалось, они были безымянны. Иконописцы знали, что Сафонов, Кондаков, Лавра империи – одно и то же, столпы, с которыми – не судись, как посудился Иван Дмитриевич Шишкин, – от которых прячь клады, как спрятан клад библиотеки, клад Пятого года, ровесник Талки.
«…И Капабланка, конечно, знает больше шахматных правил, чем молодой шахматист, – для того, чтобы разрушить их»…
В Палехе пили в старину, пили жестоко и остервенело, как могли пивать только россияне и российские кустари. Но в Палехе пили больше, чем в Туле, потому что палешане были отравлены «игрою краски» и не веровали ни в Бога, ни в черта, по причинам понятным. Это было злое пьянство. В Палехе даже пословицы свои сложили: – «Делами займешься, – пьянство упустишь».
Неистовый и изумленный Голиков писал в «Трибуне Палеха»:
...«…Наши отцы, деды и прадеды всю жизнь писали иконы и производили живописную отделку храма. Кисти и краски передавались от поколения к поколению. Иконописное дело для большинства из нас являлось, как выражаются, насущным куском хлеба. Работа по заказу хозяина ограничивала наши творческие порывы. За свою жизнь приходилось писать сотни раз одного и того же Николая-чудотворца. Вложить в лик святого что-нибудь от себя – это рассматривалось как богохульство. Работа сводилась к трафарету, без всяких художественных затей. Правда, были из нас такие, которых игра красок увлекала за пределы икон и церквей. Такие вдохновенные художники считались неудачниками. Злясь на свое бессилие и не получая ниоткуда поддержки, они часто успокаивали себя вином и спивались!!!»