И действительно, – Федор Кузьмич Данилов был арестован по дороге домой…
Партию громили еще с 907-го года, партия ушла глубоко в подполье, – праздничали полиция и заводчики, охраняли себя уже не казаками, которые стали «ненадежны», но ингушами, не говорившими по-русски. И все же в подполье партия основала кассу взаимопомощи, больничную кассу, общество страхования, образовательные курсы. После ареста Федора Кузьмича Данилова партия возродила – родившийся в Пятом году, умерший в Шестом – союз горнорабочих. Это уже не были рабочие прошлого века. Шапок никто не ломал перед начальством, сено и дрова никто не возил штейгерам и разметчикам в поклон, дети рабочих не пасли их телят…
Бастовали в 10-м году, – представитель рабочих стал принимать участие в расценках, заработок был не меньше восьмидесяти копеек в сутки. Бастовали с 1-го мая в 911-м году – бастовали три месяца, проиграли забастовку: заводчик объявил локаут, запер рудники от рабочих, закрыл завод. Когда рабочие вновь пришли работать, тринадцать человек из них, инициаторы забастовки, уволены были с завода «циркулярно» – с волчьими паспортами, с запрещением работать где-либо на рудниках, – и эти рабочие должны были бежать от полиции, бежали – иные до Владивостока.
Климентий и Дмитрий уцелели.
Их немного оставалось в заводско-рудничном подполье. Надо было очень много работать, работать за всех, чтоб не гибнуть, не сдаваться, не отступать. В оконце Климентия условно светилась лампа и условно опускалась занавеска, в оконце стучались – приезжие из Екатеринбурга, из Москвы – с такими ж примерно словами, как сам он, Климентий, приехав сюда, постучался к Фоме Талышкову.
И – 4-го апреля 1912-го года над рабочей Россией прогремели залпы Ленского расстрела – в ночь тогда к Климентию постучали в окошко.
Рабочие на меднорудном не были уже теми рабочими, которых порол земский начальник с исправником. Нельзя было не протестовать вместе со всею рабочей Россией. С утра в тот день грозным протестом стали рудники и завод. Через десять месяцев Климентий и Дмитрий были арестованы. Они оба хотели быть честными и не хотели мириться с империей, вот и все, – и знали, что будущее – их.
…– А ты? – спросил Климентий Ивана Нефедова.
– А я? – да все, ведь, одним лыком шиты. Конечно, я отца и Пятого года забыть не мог, да и себя помню с того времени, как мне из-за крестьянской нищеты губу рассекли пополам. Отец усадьбу подпалил, я в кустах стоял, смотрел на зарево, – никогда его не забуду!.. – а затем шел с отцом домой, – отец был счастливым человеком… Второй раз счастливым человеком был отец, когда взял на себя все поджоги в уезде, – ему счастием было жертвовать за мир. И помню, как со двора у нас выводили того самого мерина, из-за которого губу мне рассекли, – мерину было, почитай, лет двадцать… А затем – Москва. Началась с рубашки. В Замоскворечье я у Даниловского рынка на бочки обручья набивал, – мать прислала кумачовую рубашку, к пасхе, – мать без малого побирушкой в деревне жила, прислала последнее, – надел рубашку к празднику, хозяин увидел, спрашивает, – «это что такое?» – «Рубашка», – говорю. – «Почему красная?! – снять сейчас же это дерьмо?!» – Я говорю, – «мать мне такую рубашку с родины прислала, это материнская любовь, а не дерьмо!»… – «Вон с моего двора, красная рожа!»… – У меня от Гужона товарищи были, подался к Гужону. А там… видишь, где мы с тобой оказались!..
Заря не сходилась с зарею. Очень долго меркнул запад. И часом спустя после того, как товарищи улеглись спать, на камни к берегу спустился Климентий. Он был здоров и молод, красивый и широкоплечий. Он стоял на каменной глыбе у самой воды. Под ним текла и несла льды дикая река. Климентий глядел на запад, – там была Россия. Взгляд Климентия был бодр и весел. Он улыбался – веселой, просторной, почти озорною улыбкой. От реки шел просторный холод. В полумраке рядом где-то кричали дикие гуси. Сна у природы не было.
Возвращаясь на гору, Климентий подошел к забору той избы, в которой жил Ленин. Почки на хмеле набухли для цветения…
По подсчетам американского генерала Ли за последние три тысячи четыреста лет человечество не воевало ровно двести тридцать четыре дня.
18-го января 1871-го года, под Парижем, в Версальском дворце, в Зеркальном зале Людвига XIV умерла Германия Гете, Канта и Гегеля, – родилась империя Гогенцоллернов, когда Вильгельм первый Гогенцоллерн надел на себя в Зеркальном зале корону императора германцев, образ могущества империи империализма, пушек, чугуна, стали, каменного угля, пивных бочонков, бобового супа, свинины, хлеба, ситца, кожи.
Империю сделал канцлер Бисмарк. Затем Вильгельм Первый помер, и второй Гогенцоллерн, Вильгельм Второй, освободившийся от старика Бисмарка, послал трансильванскому президенту Крюгеру телеграмму, поздравляя с победою над англичанами и добавляя многоречиво об императорской своей радости по поводу того, что буры справились с врагами «без помощи друзей». Это было на пороге века. Во всех канцеляриях министерств иностранных дел телеграмма прозвучала вызовом Англии. Англия молчала и била буров. Через год с лишним тогда же, все еще в прошлом веке, заехав в Дамаск, ни с того ни с сего вспомнив падишаха Саладина, воевавшего с крестоносцами, Вильгельм заявил вдруг всему миру, и всем мусульманам в частности, а также, стало быть, всем дипломатическим канцеляриям, что-де –
...«пусть султан и триста миллионов магометан, разбросанных по земле, будут уверены, что германский император во все времена останется их другом», –