Климентий Обухов запомнил навсегда шум проходящего поезда, беспредельность движения, пространства рельс, причем дали рельс в противоположность откосным за Подолом пространствам никак не были далями одиночества – именно потому, что они уничтожали пространства. Климентий Обухов с самого раннего детства не хотел быть обиженным.
…Я родился, я увидел солнце… – первая в том поколении ощутила, раньше всех, очень рано, что вовсе она не центр, что все имеют такие ж я и даже гораздо весомее, – первой ощутила Анюта Колосова, дочь ткачихи, не вернувшейся из ссылки, в ссылке умершей. Это было совсем не так, как у Андрея Криворотова, который очень трудно определял свое я. – Я родилась, я увидела солнце, и я совсем не центр, – это Анна ощутила в ту зиму, когда мать увели в тюрьму, а она, Анна, осталась одна, совсем одна в садовой хибарке Мишухи Усачева. Мишуха жил рядом, он приходил к Анне, он заботился о ней, но все же он имел свои дела. К Анне приходил товарищ, самый дорогой человек, Климентий Обухов, – но и он не мог быть все время с ней. В хибарке было темно и холодно, очень холодно, проходила зима. Анна одна по вечерам затапливала печурку и сидела у огня, не зажигая лампы, потому что не было керосина, грелась и следила за тем, как огонь поедает дерево, рассыпая его золотом пепла, – Анна подолгу бросала в огонь щепку за щепкой… Утром пол в хибарке постилался инеем от порога до постели, и иней поднимался по углам до потолка. Зимние утра были очень просторны. Она была почти еще девочкой, Анна. Она была совсем одна в хибарке. Утром приходил Мишуха Усачев с куском хлеба, – и он говорил, –
– Жизнь прожить – не поле перейти…
И приходил Климентий, иногда с пустыми руками, но иногда так же с куском хлеба, с тем хлебом, который был очень недешев для Климентия, ибо с арестом отца семья голодала, и который именно поэтому был очень дорог Анне, – и всегда Климентий говорил о том, что реально, в действии началось для него в паровозном депо, когда крикнули в темноте, – «чего еще там говорить! гуди в паровоз!» – когда загудел паровоз и началось то, что никогда не кончится и кончится победой…
Утром однажды тогда Мишуха Усачев пришел к Анне почищенный и постриженный, в праздничной бекешке, – он принес Анне новый полушалок, – сказал сурово:
– Собирайся получше…
Они ходили в тюрьму на свидание с матерью. Мать разговаривала с Анной из-за решетки. Этого нельзя забыть, и свежий мозг никогда не забыл, ребяческий мозг не мог понять: человек – мать – за решеткой, человек посажен человеком за решетку, за настоящую, из железных прутьев, как в цирке на масленой за решеткой сидят волки, – этого нельзя забыть, мать – как волк – за решеткой!.. – этого нельзя простить!.. – В тот день Анна и мать видели друг друга последний раз в жизни. Возвращаясь домой, на базарной площади, Анна собирала щепки под аптекой Шиллера, валявшиеся на снегу после ремонта аптеки: не менее необходимым, чем хлеб, было для Анны тепло, огонь, чтобы не замерзнуть. Мишуха Усачев так же собирал для Анны щепки. Анна была в новом полушалке. Они пришли домой. Хибарка заиндевела. Мишуха Усачев и Анна положили дрова у печки. Анна скинула полушалок.
– Ты его где достал?
– Чего?
– Полушалок.
– Купил на базаре.
– Ведь денег-то у тебя нет?
– Это, конечно, уже эдак… нету.
– Пойди, отдай обратно купцу.
– Чего?
– Покупал-то, ведь, – чтобы мне было в чем в тюрьму идти. Мне в тюрьму и простоволосой можно… Продай!., и… купи хлеба, аржаного-сеянного, на все деньги, половину себе оставь, а половину я маме отнесу, мама очень любит оржаной-сеянный…
В сумерки Анна еще раз ходила к аптеке Шиллера и вообще по улицам – за щепками. Вечером она топила печку, отогревала хибарку, одна, сидела у печного света, грелась, подбрасывала щепки в огонь. Пришел Мишуха, положил в темноте на стол сверток, сказал:
– Я его натрое разделил, сеянный-то, – мамке Клавдии, тебе и себе… Климка сейчас придет, я самовар поставлю, – ты дай ему, сеянного-то!..
Пришел Климентий. Мишуха раздувал самовар, на газетном листке у Мишухи был сахар и была щепоть настоящего чаю.
– Видела? – спросил Климентий.
– Да.
– Ну?
– Похудела. Стоит за решеткой… Улыбнулась, как меня увидала, – смеется…
– Смеется!..
Все трое ели сеянный. И этого – нельзя забыть!.. Мишуха, Климентий и она, – они ели сеянный, который любила мама. Климентий и Мишуха были – товарищами, защитой, любовью. Они ушли. Анна одна покойно легла в постель, в согревшейся хибарке, – и она не чувствовала себя одной… Садовники утверждают, что деревья можно пересаживать только весною и осенью, когда еще не появились листья или листья уже облетели, – и это на самом деле так, если садовник обнажает корни дерева, которое он пересаживает; если ж деревцо переносится с почвою, с землею на корнях, – не надо быть садовником и не надо ждать того времени, когда листья еще не появились иль листья опали… Ныне у Анны Колосовой была вторая жизнь, кроме той, что протекала в математике Никиты Сергеевича и в природных рассуждениях с Фунтиком Мишухи Усачева, уже старика, с которого опали – первый лист, второй… В этой второй жизни был и второй дом – у Григория Васильевича Соснина, Чертановская школа. И в толстых конвертах у Анны хранилась жизнь. Климентия Обухова. Анна экстерном в тот год кончала гимназию.
Майским утром – Игнатий Моллас, Иван Кошкин, Антон Коцауров, Леопольд Шмуцокс, Исаак и Иосиф Шиллеры, другие – последний раз собрались в гимназии. Игнатий пришел в студенческой фуражке, Исаак и Иосиф – в фетровых шляпах. Леопольд Шмуцокс и Иван Кошкин нарядились в штатские костюмы. Семьдесят восемь лет тому назад юноша Карл Маркс в трир-ской гимназии, в сочинении на выпускном экзамене писал: