И в глухом декабре 907-го года Андрей Криворотов прощался с Климентием Обуховым, с верным другом и вождем своего раннего детства, – того времени, когда для них, для Клима и Андрея, мать Андрея перечитала всего Гоголя, всего Пушкина, Майн Рида, Вальтер Скотта… С того времени Климентий редко бывал у Андрея. Революция для него стала большим, чем гимназия для гимназистов. Из революции Климентий, шестнадцатилетний, вышел уже не подростком, но взрослым человеком, – Климентий прожил революцию в уничтожении пространства на станции, за отцом и за товарищами отца, за делами коммуниста Леонтия Шерстобитова, он делал революцию вслед отцу – и заплатил за революцию виселицей отца. Климентий оставался старшим в семье, кормильцем. Взрослым человеком пришел Климентий прощаться с Андреем. На Урале на рудниках жил дядя Климентия, родной брат матери, Алексей Широких, – и Климентий собрался на Урал, чтобы не умереть с голода, – и там же жил Фома Талышков, к которому – ежели что – посылал Леонтий Шерстобитов.
Андрею было уже четырнадцать. Он прочитал уже тургеневский «Дым» и «Бесов» Достоевского, – он только что прочитал «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева и арцыбашевского «Санина». Он двоился, Андрей, – гимназический классный наставник требовал, чтобы волосы были пострижены под первый номер, так же, должно быть, как и у Печорина, но Марк Волохов и, должно быть, Санин носили волосы лохматыми, – Андрею очень нравился Печорин, гимназический ремень Андрей стягивал – по-печорински – до кровоподтеков на коже, но по поводу лохматости волос он получал каждодневно замечания от классного наставника – и не стриг их. В тот вечер, когда к Андрею пришел Климентий, Андрей собирался в кино, куда должна была прийти Оля Верейская.
Климентий и Андрей сели в комнате Андрея. Андрей молчал совсем так же, как молчат старики в тяжелые минуты. Климентий был прост.
– Повесили? – спросил Андрей.
– Повесили… – ответил Климентий.
– Повесили… – повторил Андрей. – Отомстишь?
– Отомщу…
– Послушай, Клим… Помнишь разговоры Леонтия Владимировича, он разговаривал с нами, как с щенятами. Помнишь, – переделать соляной амбар в общественный склад, все будут обуты и сыты, как Шмуцокс… Ты знаешь, что теперь пишут в газетах, – и знаешь, – эсеры, – меньшевики, большевики… Прости меня, я хочу спросить, – ты веришь, что правда за революцией, что она победит?..
– Не верю, а знаю.
– Послушай… Вот, «Рассказ о семи повешенных» или «Морская болезнь» Куприна, – ты не читал?.. Что дала революция, – виселицы, ссылки, споры… что дала революция твоему отцу?.. Тебе не страшно?
– Нет.
– Человек живет один раз, – помнишь у Лермонтова, в «Валерике», – «жалкий человек! чего он хочет?., небо ясно; под небом места много всем; но беспрестанно и напрасно один враждует он… зачем?»… – не проще ли на самом деле жить, как солнце…
Климентий ничего не ответил.
– Как началась революция, ты совсем пропал, совсем перестал ходить ко мне, а у меня было столько хороших книг, – сказал Андрей. – Ну, скажи, что тебе дала революция?.. Я больше всего помню, как казаки избивали женщин, шмуцоксовских работниц в кремле, – как тебе объяснить?… – очень страшно…
Климентий ответил не сразу.
– А я больше всего помню… Ты спрашиваешь, почему я не ходил к тебе?.. – Лучше всего я помню, как крикнули в депо, – «чего еще там говорить! гуди в паровоз!» – как загудел паровоз и началась забастовка, – как началась забастовка и как я знал, что она началась во всей России, что нету для нее пространства, – и как я знал, что мы победим… А ты мне из «Валерика», – а тогда, когда я две ночи не спал, ты пришел и сказал о революции – гроза, очищение!.. Климентий помолчал. – Ты прости меня, ты попомни на будущую жизнь, – тебе революция развлечением была, а мне делом, ты прости за правду, пригодится…
– И ты веришь, что революция – победит, на самом деле?
Не верю, а знаю, и ты смотри, – не только победит, но – должна победить, иначе не может быть, – сказал Климентий. – Вот, видишь мою руку? – я сжал пальцы, они сжались… И победят – большевики. Пусть все говорят, что черное называется белым, – белое от этого черным не станет. Когда Коперник сказал, что земля вертится вокруг солнца, его сожгли, – но земля-то вертится… Не верю, но – знаю. И все, кто знают, – не могут, не смеют не верить, – иначе – либо идиоты, либо и вернее мерзавцы. Леонтий Владимирович упрощал, говоря с нами, но он вправлял мозги так, чтобы ясно было. Попомни.
Андрей молчал.
– Помнишь, – сказал Андрей, – я еще готовился в гимназию с Леонтием Владимировичем. После уроков я пришел на тумбы, и мимо меня в соляной амбар прошли – Леонтий Владимирович, твой отец, учитель Соснин, еще кто-то. Мост, у которого тумбы, находится в низинке, амбар на горке – и я долго видел на зеленом небе одну голову Леонтия Владимировича… Так он для меня навсегда и остался в памяти…
Андрей – в форменной шинели и в фуражке с кокардой «К. Г.» – пошел проводить Климентия. Расставание в молодости – это совсем не ощущение потери. Андрей собирался в тот вечер в кино, – товарищи детства распрощались, пожав друг другу руки. Андрей не заметил, что он прощается с Климентием навсегда. Климентий это знал – уже по тому одному, как Андрей его провожал.
Был глухой декабрь. И был глухой вечер, в снегах и звездах.
Климентий пошел к Никите Сергеевичу.
На кухне, окруженный собаками, пил чай Мишуха Усачев. Никита Сергеевич сидел за столом в своем кабинете.
Климентий пришел в час для взрослых, и Никита Сергеевич принял его как взрослого. Прощаясь, они обнялись трижды, – прощание прошло в ощущениях потери.