Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар - Страница 120


К оглавлению

120

…К дому в саду за двором в целебной ромашке – к коммуне – в ту весну, в то лето, в ту осень пробилось немало новых тропинок. Дом был, как всегда, светел, по-прежнему шли часы Никиты Сергеевича. Дом стал очень полон людьми и еще более полон действиями. С вечера до рассвета дом за деревьями светил всеми своими окнами. Весною с детишками Никита Сергеевич сажал за террасою левкои, табаки, резеду, гелиотропы, астры, – одичавшие в саду росли яблони, вишни, черемуха, сирень, жасмин, ландыши, ирисы, целебная ромашка, – и с весенних подснежников до осенних астр – черемухой, вишнями, яблонями, сиренью, ландышами, жасмином, левкоями, табаками, ромашкою – пахнул дом с открытыми окнами, освещенными в ночь, и Никите Сергеевичу казалось, что запахи дополняли образ революции. В коммуне всегда зналось не напечатанное в газетах, самое последнее и самое разумное. В коммуне – из-за пространств, из-за сообщений и слов, из полуреальности – революция переводилась на реальную камынскую землю. В коммуне всегда оказывалась последняя книга, а в тот год были книги, которые нечестно было не знать. В коммуну шли за новым воздухом, за уничтожением одиночества, пробыть в коммуне час или два, вечер иль утро, когда вечера казались рассветами, обязательно молодые. В коммуну сходились не только из города и уезда, в коммуну приезжали из губернии. Каждый, пришедший в коммуну, должен был принять ее режим и время в коммуне, как дело. Быть может, коммуна в тот год была перевязочным пунктом революции. Наверное, коммуна была сейсмографом революции. Раньше всего каждый пришедший обязан был узнавать о событиях, – за познаванием каждый должен был установить свое место в действии и делах, по своим силам. Быть может, в тот год коммуна была складом революции, – каждый, приходящий в коммуну, приносил то, что он мог принести. В коммуне каждый себя чувствовал – человеком, и хотел быть полезным, храбрым и честным. Наверное, коммуна была водоразделом революции в Камынске.

Те, которые помнили путаницу с рубежами столетий, пришел ли новый век в 900-м году иль в 901-м, помнили «хату с краю» и камынскую «совесть», выпавшую из футляра времени, – они несли в коммуну, что могли. Учителя приносили свое знание о деревне, земцы – о земстве. В коммуну ходили учителя и врачи, конторщики, рабочие со станции, работницы от Шмуцокса, – даже художник Нагорный, даже Шиллер, даже дамы Шиллер и Бабенина, – конечно Иван Иванович Криворотов, конечно толстовец Богородский.

Тот год – от морозов 9-го января до отцветающих астр манифеста – принес на самом деле столько же и так же, как в марте дряхлые снега приносят тысячи, миллионы звонких студеных ручьев.

Старший сын Нагорного дорос уже до шестнадцати лет, и он ушел от отца, он поселился в коммуне, взяв в коммуне на себя дела садовода и дворника, он по пятам ходил за Леонтием Шерстобитовым, а когда Шерстобитов уходил и не позволял идти за собой, он упоенно читал книги, оставляемые для него Надеждою Андреевной Торцевой. А старший Нагорный, художник, вдруг не менее упоенно, чем сын над книгами, сдвинув к черту в угол, доспехами к стене, всех своих рыцарей и голых женщин, – первый раз, должно быть, за все свое художничество написал рабочего с молотом в руке, – того рабочего, репродукция с которого на открытках долго ходила по России памятником 905 года, – единственная вещь, сделанная Нагорным, которая не осталась у него в башне. Художник появился в коммуне, как сын. Он хотел делать все, что ему указывали, он хотел учить рисованию, он вешал на стенах в коммуне плакаты в будущее и карикатуры на бывшее, на старый мир, которыми бредил ночами у себя в башне.

Генерал Федотов, тот, который называл себя николаевским солдатом, то есть солдатом Николая Первого, который всегда отдавал только холодную честь Никите Сергеевичу, – даже он раза два намеревался свернуть к революции, как ему казалось, и дважды держался за кольцо калитки Никиты Сергеевича. Он намеревался прийти в коммуну попросту, не по-военному, – всем пожать руки и – также попросту, не по-военному – заговорить с Никитою Сергеевичем, бывшим военным, об аглицком парламентаризме и о парламентаризме вообще; он предполагал договориться с моряком Молдавским – о том, что именно аглицкий парламентаризм дал Англии возможность стать владычицей морей. Генерал Федотов дважды держался за кольцо калитки и не переступил порога в коммуну лишь из-за сына. Сын был уже взрослым, сын ждал вакансии в Николаевское кавалерийское училище, – сын говорил отцу, уже имел право говорить, –

– Стыдись, отец!..

Кошкин, Сергей Иванович, трижды, выпив по бутылке коньяка, менял дорогу и, вместо Мишухи Усачева, шел в сторону коммуны, подходил к забору, останавливался, заглядывал за забор, стоял в нерешительности, махал сокрушенно рукою и – шел к доктору Криворотову, говорил каждый раз одно и то же:

– К революционерам ходил, да не дошел, боюсь – не пустят, куда, дескать, с суконным рылом в калашный ряд, а… перехитрить их я не могу… Что ж это будет, растолкуй ты мне, Иван Иванович!.. Правильно, все правильно. Коровкин насупротив заворачивает черную сотню, – разве это дело? Ведь Коровкин – простой мерзавец, что он, что Разбойщин, ихний пророк. Ничего не скажу, подгнила империя. И эти тоже – Аксаков, председатель по бабочкам, или Верейский – сам, как барыня с носовым платочком, – они не дураки, они – плуты, они, Иван Иванович, коты в сметане, как я… Ведь стыдоба, – стыдоба смотреть на Россию. Грех и смех!.. А вот… собрался я пойти к Никите Сергеевичу – и не дошел… Правильно! все правильно! – А раз правильно, то мне, коту Сергею Кошкину, чтобы вместе с Аксаковым и Коровкиным в этой самой сметане не потонуть, надо всю сметану эту сдать студенту Шерстобитову… А я привык спать в пуху, как сметана, и привык вот коньячок лопать, как кот сметану… Мне наплевать, кто куда. Я со всеми, только бы мне лучше. Мне господину студенту в глаза смотреть неудобно, – видать, не дурак, а ногтем прищемить его я не могу. Не знаю, куда подаваться. Ты скажи мне, Иван Иванович, есть, говорят, такая книжечка, чтобы я имел себе оправдание? – или на самом деле так оборачивается, – собирай весь свой бутер-мутер студенту и – давай, мол, не откладывай, строй скорее полную революцию, как по совести, а меня определяй, если грехи мои простишь, старшим мельником на бывшую мою мельницу?! Так мне ж тогда в гроб ложиться, а я – жить хочу в удовольствии… Кто ж кого к ногтю?..

120